Бриллианты в вагине. Екатерина Дайс

Поэзия Ильи Рывкина жжется как энцефалитный клещ. Она мучительно болезненна и пробуждает в читателе лихорадку и кошмары. От нее немеют руки и наступает паралич воли. Издевательство над языком, странные эксперименты, ведущие в пустоту, тоннели Сета вместо дерева Сефирот.

Каково это: быть героем Магритта и говорить на полубезумном языке Дали? Быть буржуа и пропускать через себя страдания черных эмигрантов?

В тексте «20.12.16 — Пакистанец», посвященном теракту на рождественском базаре в Берлине, во время которого грузовик протаранил заполненную людьми площадь, торговые ряды с яблоками цвета крови, покрытыми сахарной глазурью, пряниками, глинвейном у знаменитой Гедехтнискирхе, которая стала символом созидания и разрушения еще в 1943, когда после проповеди на тему «Все проходит!» в эту церковь попала бомба, но она так и осталась стоять возле зоопарка, обрамленная новыми сияющими синими стеклами, напоминающими торговую галерею в Милане, на фоне стекол сусальным золотом сверкает Иисус, но разве Рывкин говорит об этой церкви? Его внимание привлекает

мужчина южноазиатского типа, на вид около тридцати,

рост ниже среднего, худощавый, волосы прямые черные,

кожа темная, волосяной покров на лице отсутствует,

форма лица овальная, строение глазной щели

миндалевидное…

Разве так пишут стихи, резонно задает свой вопрос читатель. Поэзия — не полицейский протокол, какими бы миндалевидными глазами это все не заканчивалось!

Разве так пишут стихи: «покупаю хлеб, бананы, воду. От пива незнакомец отказывается, говорит мол из пакистана…» Это что — отчет из социальной службы? Хотя…

У нас на улице живет бомж. В очень благополучном старом районе, где практически нет детей и собак, где снесены старые здания в переулках к Москве-реке и вместо них построено жилье, в котором никто не живет. Где рестораны закрываются и открываются как бабочки однодневки, потому что в них нет посетителей и только брошенное чучело медведя скучает в выжженной солнцем витрине. Так вот, у нас на улице живет бомж, этнически он напоминает грузина, и часто подолгу спит, подставив полулитровую бутылку воды под шею, как заправский йог. Узнав об этой его особенности, мистически настроенная подруга попросила меня слушать то, что он бормочет, и запоминать это, воспринимая бомжа как странствующего суфия. Я вышла из дома, он встретился мне сразу и громко прогремел: «Европу захватили геи. От геев совершенно некуда деваться!» Ну надо же, подумала я: где-то он смотрит телевизор и перестала воспринимать его с мистической точки зрения. И вот: возвращаюсь я с ночной прогулки и слышу, что в переулке кто-то громко храпит возле здания старейшего из московских университетов. Оказалось, что он спал там на картонке, в десять градусов тепла. Зимой он спит в арке, сидя на стуле и весь трясется. Я увидела спящего бомжа и подумала, что мое сердце без твоей любви похоже на этого бомжа, и это стихи, но я не могу их написать, и никто не может, а сейчас я держу эту электронную книгу в руках и понимаю, что Илья не только смог бы, но исключительно такой поэзией и занимается!

И дело даже не в удивительных метафорах и сравнениях, когда лопата скребет по небу и отдирает от облака снег, череп становится пчелиным гнездом, а у волшебного оленя, которого все вожделеют, буквы — рога, кровь — огонь, а глаза — глаза возлюбленного. Поэзия Рывкина это та самая “поэзия в действии”, о которой говорил Хармс: “если бросить стихотворением в окно, то стекло разобьется”. Она побуждает заниматься стрит-артом в прифронтовой Авдеевке или создавать группы помощи людям с разными зависимостями. Таким и были поэты древности — немного маги, немного шаманы, немного рассказчики, облегчающие страдания, таким были поэты тогда, когда словом учили, лечили и убивали, когда слово хоть что-то значило.

Но при столкновении с нашим миром это слово отчасти теряет значение, перетекает на другую строчку как жидкие предметы сюрреалистических фантазий, становится линией, точкой, звуком, приобретает синестетические черты, уплывает, ускользает за границу смысла. Муза Рывкина — контрабандистка, она перевозит это древнее слово, этот сверкающий логос в своей вагине как черный бриллиант через границу человеческого восприятия, она проходит небесную таможню, и вот — она уже здесь.

прозрачная для рамок металлоискателя,

как прозрачен алмаз чистой воды,

преступница шла под белоснежными

диагоналями неравностворчатой раковины

аэропорта имени индиры ганди, а под

тесным сводом влагалища, облокотившись на

одну из пятидесяти семи граней, спала

маленькая звезда…

Continue reading →

Радуга на поверхности. Дмитрий Драгилев

Местоимение «мы», завидев которое иные критики готовы схватиться за плеть или пистолет, употреблялось и продолжает употребляться разными поэтами в разных контекстах. Есть ли нужда в конкретизации обобщающего «мы» и обозначении тех, кто подразумевается и подверстывается? «Мы были музыкой во льду» – резюмировал когда-то Борис Пастернак. «Мы долгое эхо друг друга» – декларировал Роберт Рождественский. «Мы радуга на поверхности капель летейских» – пишет Илья Рывкин. Так поверхность или все-таки поверхностность? Или множество поверхностей с коллосальным количеством точек соприкосновения и проникновения?
В любом случае – неповторимая гамма возбужденных тропов, заряженных (зараженных) букетами смыслов, метафорические пятна, длящиеся и диффузные, разной степени интенсивности и продолжительности, легкое головокружение от социально-политических протуберанцев, намагниченных горячими точками, ставших точками опоры для этих выбросов, холодных к тем, кто наблюдает за ними. Здесь можно найти целое множество таинственных метамодернистских вещей: «бумажные берега» и «парики пчел», «летающие границы» и «черные острова по запаху черного кружевного белья». Автор как наблюдатель и естествоиспытатель ощущает в себе и вокруг себя «пятиугольные дни», «безмотивники», взаимную недоступность маленьких летательных аппаратов, «желание лечить небо» по причине ветра, небо, держащееся «на чулочных подвязках».
Где еще встретишь такой избыток, на каких выставках, в каких галереях и торговых рядах? Лирическое «я», «пропитавшееся говорением», наблюдающее «перелеты фргаментов», сочетает архетипы со свежими дефинициями, драгоценности сталкивает с рудералами. От «забастовки на конвейере равноправия» до «неотвратимой гибели наций и капитала» тексты «закоммутированы», закольцованы, образы не случайны. Контрагенты разные, зачастую спорные и противоречивые, и Лютер, и люцифер. Классически красивые эпитеты обрамляются такими «пунктирными», «краснонитяными» слова, как пропитывающий и гниющий.
Предвижу вопросы. Не опасна ли «поверхностность», и та ли это «повехностность»? В случае с Рывкином она, мне кажется, сродни порыву. Пресловутая критическая экспертиза требует (зачастую и даже априорно) избегать автоматизма и повторов, пугая вторичностью и серийностью, забывая, однако, что «только ритм» остается – по Антокольскому, а прицелы, глядящие на нас со всех сторон, могут вызвать «хроническое недоверие цветка к собственному цветенью». Однако лирическое «я» Ильи Рывкина – не из робкого десятка, цветок цветет, тем и хорош, и плывет межгалактический корабль, плывет быстро. Скорость ртути, спешный порыв. Не исключено, что и грамматика, как подчеркивает сам Рывкин, меняется побуквенно, обнажая что-то неведомое и, возможно, опасное; создавая напластования и разрыхляя их. Но «карантин неравных букв» не коснулся автора – они у Рывкина все равновеликие и равноценные.

Continue reading →