Предисловие к русскому переводу Е. Дайс книги Алистера Кроули “Безводные Облака”

ПОВЕЛЕВАЮ ВОЖДЕЛЕТЬ!

Желание берет иницианта за руку и уводит в волшебный лес испытаний. Глаза посвящаемого завязаны. Во время таинственных странствий тело и душа его страдают. Мучает его невидимый провожатый либо кто-то другой? Соотносятся ли страдание и страсть как лицевая сторона и изнанка ковра, узоры которого – тропинки посвятительного лабиринта? Сей лабиринт – поэтический текст, анфилада из восьми залов. Восьмерка – два круга притянувшихся друг-ко-другу, подвергнувшихся взаимному слиянию настолько, что граница между ними почти пропадает, силы, раскручивающие круги, не дающие им ни схлопнуться в точку ни взорваться, перетекают из одного в другой. Совместная смерть и взаимное убийство влюбленных, разрушение целостности, искажение форм, напряжение, слияние сладостное, болезненное. „Купидон принялся досаждать им, пока они не проснулись, а проснувшись, были крайне изумлены, так как думали, что они спали с того часа, когда были обезглавлены.“ Скорлупа разбивается, вылупляется страшный и нежный двуглавый птенец.

Само происхождение поэзии теряется на темном дне древних заклинаний, демонических гимнов. Человеческая психика и доступная ей реальность выстраивается по принципам грамматики и синтаксиса, в этом смысле любая подлинная поэзия, да и любая подлинная речь – магична.

Само название „Безводные Облака“ – отсыл к посланию Святого Апостола Иуды: „Сии суть в любвах ваших сквернители, с вами ядуще, без боязни себе пасуще: облацы безводни, от ветр преносими: древеса есенна, безплодна, дважды умерша, искоренена.“ Филиппика направлена на тех, кто „обращает благодать в повод к распутству“, „мечтателей, которые оскверняют плоть, отвергают начальства и злословят высокие власти“. Приведенная Апостолом ссылка на иудейский апокриф „Спор о Моисеевом теле“ говорит нам:  „начальствами и высокими властями“ автор называл не земных царей, а архонтов,  духовные иерархии. Разнообразные, зачастую не связанные друг с другом группы и школы относились к  духовным иерархиям непочтительно, почитали их злыми, лживыми порабощающими человека сущностями. Апологеты ортодоксии назвали их гностиками. Некоторые из гностиков, в частности оппоненты Апостола Иуды практиковали либертинаж.

Назвав сборник „Безводные Облака“ Кроули провозгласил наследование гностической традиции.

Первый цикл – Авгур повествует о зловещих предчуствиях надвигающейся любви и достойной римского предсказателя решимости следовать избранному пути, несмотря на предсказанный ужасный конец. Путь страсти это путь страдания и ступая на него адепт не может расчитывать на помощь ни людей ни богов.

Тропа Любви извилиста, трудна,
И тот, кто жизнью дорожит, не может
Ступать над бездной, где не сыщут дна
Ни взгляд, ни мысль, что путь его
продолжит.

По мнению барочного поэта и оккультного драматурга Андреаса Грифиуса, порочность демона заключена в его страстности. Заклинатель, желающий повлиять на демона, должен пробудить свои страсти. Свойство демона – лживость, и актер „приворяясь“ обыгрывает демона на его территории. Двумя веками ранее ренессансный маг Марсилио Фичино учил, что любовники одержимы страстью („passionibus“), – магической силой. Тогда Эрот это  Маг.

Алхимики называют философский Меркурий, обращающий любой металл в серебро, молоком Девы, наш же Алхимик вступил в схватку с Драконом Стыдливости, охраняющим сокровище. Стоило ли пить кровь поверженного Дракона, омыться в ней, как Зигфрид? Для героя его любимая навсегда останется Девой и только рыцарскася верность ей несмотря на любую нечистоту и неверность позволит ему увенчать Великое Деланье успехом.

Позволим себе отступление. Век назад снег был голубее, зимние небеса мягче, кристаллы кокаина имели форму снежинок. Владимир Сварефф – да, да, варево из соловьинных язычков – путешествовал по стране, освященной не солнцем, а позолотой куполов. Дикой стране где жрица может служить, не обнажаясь. Правила тем краем лесбийская пара цариц – Прихоть и Случайность. Контрально цыганки плескалось, в шампанской пене, тяжело было грести против течения. Владимир поднял взгляд от устриц на недоуменное лицо собеседника, ищущее будто в тумане что-то потерянное. Облако над Святилищем. Святая идиотия.

– Как же Вы, злой ребенок, … зачем чудотворную статую Мадонны распотрошили? Послужите всем, покормите сердцем своим любую тварь!

Лицо Блока двоится в золотистых парах шабли, утраивается распадается на бесконечное множество голов. Милосердный Вишну!

Сатурн в Водолее. Вот счастливое божество Золотого Века – меланхоличный Отшельник. Горька чаша черной желчи, однако по Агриппе Неттесгеймскому, тот кто пьет ее владеет всеми тремя свойствами души: воображением, рассудком и умом. Что сравнится с  экстазом аскета при встрече с Возлюбленным?

Я так долго ждал и (о счастье!)
Тот, Кому я отдал сердце, — со мной.
Он пришел. Мир пылает страстью
Тишины неземной, внеземной.
Боже мой! Восторг — как рыданье!
Все сияет в сиянье Его:
Дом мой, сердце мое, мирозданье…
Все — Любовь,
в Ней — бессмертный Огонь.
И в Огне том душа приумножит
Самоцветы незримых миров.
Я — в объятьях Любви — и (о Боже!)
Мне не счесть Ее чистых даров.

Какова в колдовском снадобъе пропорция страсти и хитрости? Наш Тавматург находит ее, иссушая слезы возлюбленной. Произошло чудо, именно так влюбленное сердце воспримет взаимность, пусть рассудок и знает все о вольтах, двойных подъемах, французских сбросах и передержках! Что же до Черной Мессы, то тело в ней – тело, а кровь – кровь, не плоть под видом хлеба, не хлеб под видом плоти, не вино под видом крови, не кровь под видом вина. Здесь ересь – честнее и последовательнее христианской ортодоксии. Что толку говорить о БДСМ-практиках, о мистерии жертвы, если сами слова не одержимые дикими божествами, если они рвут себя на части? Либо слова обездвижены, немы „как агнец перед стрегущим его“, ожидающие боли, страшась, вожделея. Их производит желание разорвать любые ограничения, нарушить собственные границы, бежать из тюрьбы целостности и целесообразности, стать солнцем, тратящим себя без нужды. О, Пеликан, твой клюв опущен в реторту, твой философский камень распадается в кипящем свинце, дабы обратить свинец в золото!

Двое – всегда против всех остальных. Прошедший испытания Адепт достигает собственной целостности в разорванности. Место одиночества Отшельника заняла Единственность, беспросветная, тотальная. Место человеческих страстей – расчеловечивание. Не Бог был принесен в жерву, а подобие Божие, уступив место бесподобности. Сульфур страсти сливается с Меркурием обмана, неверности. Ах, не сера и ртуть, а золото и серебро образуют новую Соль, тревожно-болезненного гермафродита! Правой рукой гермафродит подымает чашу с ядом, левой – змея. Чем же живет потерявший себя? Внутренне пустой, подобный дуплистому дереву Вампир ищет источник жизненных сил в предмете своей страсти, пожирает его, так и убивая до конца, ведь и возлюбленная его – вамп. Но что же кроме демонической страсти дало бы Адепту силы для нечеловеческой работы – разрушения своей профанной личности, раскрытия подлинной воли?

Процесс растления достигает точки невозврата. Ткань распадается. Инициация это смерть, любовники измучили друг-друга, истощили душу, плоть. Страсть, та что поддерживала жизнь, ослабевает, телесная оболочка слабеет, оседает, но воли достаточно для завершения всего, ритуального самоубийства. Иницианты обретают покой, уходят на Острова Блаженных, цветущие луга забытья, покидат нас…

Перед нами не гримуар, не сборник ритуалов, а изящные стихи, куртуазных тексты о страсти и смерти. Да сопроводит эта книга веселые пиры! Да заколышется тихо у ароматного изголовья в такт нежным ритмам! Да послужат эти стихи в Ваших устах соблазнению предмета Вашей страсти, любезный читатель!

О садах Исиды

Я во сне гуляла по саду, да приснилось мне, что хожу по каким-то палатам, изрядно прибранным. Стены наподобие золота разпестрены цветами и голубками. Тут я нашла Амвон, на котором не стоял, но лежал прекрасный человек. И на нем было надето: одежда серая, соболем опушенная. Сей человек ко мне весьма бы ласков и благодарил за мой приход, и мы с ним разговаривали о посторонних делах несколько времяни. Потом я ушла и проснулась.

(Екатерина II, из письма Г.А. Потемкину)

Сады Исиды по-барочному избыточны, чрезмерны. Как парк эпохи барокко изобилует фонтанами, павильонами, беседками, гротами, аллегорическими фигурами, изображениями нимф, сатиров, богов и богинь, так текст Екатерины Дайс перенасыщен сакральными символами.

Пространство стиха буквально кишит богами. Зачастую не сразу скажешь, об Исиде речь, или это Гермес под маской Исиды, а может быть Селена в костюме Гермеса? Имена и символы указывают не на конкретные сущности, различные именно за счет схожести. Роль изображенных богов скорее декоративная, это ритмически повторяющиеся детали барочного орнамента. Когда мы гуляем по-Версалю, не задумываемся почему именно в такой последовательности стоят скульптуры Афины, Афродиты, аллегорического изображения Умеренности, потом Юноны, вакханка… Мраморные статуи создают ритмический рисунок, украшают парк. Никому не придет в голову всерьез молиться перед ними. Боги – обитатели Садов не ужасны и не вызывают священного трепета. Екатерина Дайс с ними запанибрата, иронично-дружелюбна. Ее богам неведомы ужас, ревность, мраморные уста этих странных статуй с финикийскими именами не были обагрены жертвенной кровью. Скорее они похожи на кукол или домашних животных, с которыми играют дети.

Было бы ошибкой рассматривать „Сады Исиды“ как нишевую поэзию для эзотериков. Демонстративная эзотеричность присуща скорее ярморочному фокуснику, чем хранителю тайных знаний.  Если все тайны наружу, то что мы видим – не обнаженность, а костюм, изображающий обнаженное тело. Екатерина Дайс ворожит, мастерски запутывая читателя. Ее плотная поэтическая ткань образует покрывало иллюзии.

Под бархатным покровом темноты,

В ночной тиши, на белом покрывале,

Ты повторяешь четкие черты,

В которых мы Исиду узнавали!

Эзотеричность, даже герметичность текста Дайс заключается не в щедро раскиданных по поверхности подсказках, как правило, являющихся ловушками, а в том, что прочесть его можно лишь изнутри. В качестве ловушек Екатерина Дайс использует два типа сетей: традиционную русскую просодию и структуры сакрального, как например финикийский алфавит или общепринятый порядок стадий алхимического Великого Делания.

В основе архитектуры Садов – сложная система подвижных зеркал, предназначенных для барочного бала-маскарада. Зачастую персонаж появляется в одном стихе под маской, дрожит и мерцает в зеркальной анфиладе, а след его тянется из структуры совсем другого поэтического цикла. Кто перед нами: граф Калиостро? Джакомо Казанова? Донасьен Альфонс Франсуа де Сад? Узнать кавалера на маскараде можно по шпаге либо кольцу:

Приблизь свое кольцо: я камень рассмотрю —

Молочно-белый он как некогда алатырь.

Циклы стихов, наплывая, теснят друг друга, как льдины или слои сновидения. Им, различным по узорчатости, интонациям поэтической речи, да и по концепту, тесно под одной обложкой, но именно за счет стесненности особой выразительности достигают формальные и содержательные особенности каждого из циклов, ведь по словам Ф. Бекона „природа вещей лучше обнаруживает себя в искусственной стесненности, чем в естественной свободе“.

Зачастую фракталящийся, ветвящийся нарратив обрывается, оставляя след, внешне непрерывную синтаксическую форму, да и сама тема блаженного забывания не раз проговаривается Екатериной Дайс:

Пронзая спину, взгляд последней из богинь,

В стеклянной темноте подталкивает сердце

Забыть где ты иль я, забыть где ян и инь,

И в вечной темноте огнем любви согреться.

Иногда посреди убаюкивающего колдовского напева пробуждается глубокое авторское дыхание:

Задыхаясь от собственной красоты…

Поэтическая дикция приобретает особую четкость, а голос силу.

Мы не обращаемся к парковым статуям к молитвой, но было бы уместно возложить цветок и игривой Афродите, и охотнице – Диане, и нежногласой Евтерпе. Как же соотносится поэзия Екатерины Дайс с сакральным?

Было бы странно отрицать общий корень поэзии и мистериальных практик. Я склонен не выводить поэзию из заклинаний, магических и религиозных гимнов, напротив, искать корень сакрального в поэзии. Именно из этого древнего корня произрастает таинственная роза творчества Екатерины Дайс.

https://syg.ma/@ilia-ryvkin/o-sadakh-isidy

Бриллианты в вагине. Екатерина Дайс

Поэзия Ильи Рывкина жжется как энцефалитный клещ. Она мучительно болезненна и пробуждает в читателе лихорадку и кошмары. От нее немеют руки и наступает паралич воли. Издевательство над языком, странные эксперименты, ведущие в пустоту, тоннели Сета вместо дерева Сефирот.

Каково это: быть героем Магритта и говорить на полубезумном языке Дали? Быть буржуа и пропускать через себя страдания черных эмигрантов?

В тексте «20.12.16 — Пакистанец», посвященном теракту на рождественском базаре в Берлине, во время которого грузовик протаранил заполненную людьми площадь, торговые ряды с яблоками цвета крови, покрытыми сахарной глазурью, пряниками, глинвейном у знаменитой Гедехтнискирхе, которая стала символом созидания и разрушения еще в 1943, когда после проповеди на тему «Все проходит!» в эту церковь попала бомба, но она так и осталась стоять возле зоопарка, обрамленная новыми сияющими синими стеклами, напоминающими торговую галерею в Милане, на фоне стекол сусальным золотом сверкает Иисус, но разве Рывкин говорит об этой церкви? Его внимание привлекает

мужчина южноазиатского типа, на вид около тридцати,

рост ниже среднего, худощавый, волосы прямые черные,

кожа темная, волосяной покров на лице отсутствует,

форма лица овальная, строение глазной щели

миндалевидное…

Разве так пишут стихи, резонно задает свой вопрос читатель. Поэзия — не полицейский протокол, какими бы миндалевидными глазами это все не заканчивалось!

Разве так пишут стихи: «покупаю хлеб, бананы, воду. От пива незнакомец отказывается, говорит мол из пакистана…» Это что — отчет из социальной службы? Хотя…

У нас на улице живет бомж. В очень благополучном старом районе, где практически нет детей и собак, где снесены старые здания в переулках к Москве-реке и вместо них построено жилье, в котором никто не живет. Где рестораны закрываются и открываются как бабочки однодневки, потому что в них нет посетителей и только брошенное чучело медведя скучает в выжженной солнцем витрине. Так вот, у нас на улице живет бомж, этнически он напоминает грузина, и часто подолгу спит, подставив полулитровую бутылку воды под шею, как заправский йог. Узнав об этой его особенности, мистически настроенная подруга попросила меня слушать то, что он бормочет, и запоминать это, воспринимая бомжа как странствующего суфия. Я вышла из дома, он встретился мне сразу и громко прогремел: «Европу захватили геи. От геев совершенно некуда деваться!» Ну надо же, подумала я: где-то он смотрит телевизор и перестала воспринимать его с мистической точки зрения. И вот: возвращаюсь я с ночной прогулки и слышу, что в переулке кто-то громко храпит возле здания старейшего из московских университетов. Оказалось, что он спал там на картонке, в десять градусов тепла. Зимой он спит в арке, сидя на стуле и весь трясется. Я увидела спящего бомжа и подумала, что мое сердце без твоей любви похоже на этого бомжа, и это стихи, но я не могу их написать, и никто не может, а сейчас я держу эту электронную книгу в руках и понимаю, что Илья не только смог бы, но исключительно такой поэзией и занимается!

И дело даже не в удивительных метафорах и сравнениях, когда лопата скребет по небу и отдирает от облака снег, череп становится пчелиным гнездом, а у волшебного оленя, которого все вожделеют, буквы — рога, кровь — огонь, а глаза — глаза возлюбленного. Поэзия Рывкина это та самая “поэзия в действии”, о которой говорил Хармс: “если бросить стихотворением в окно, то стекло разобьется”. Она побуждает заниматься стрит-артом в прифронтовой Авдеевке или создавать группы помощи людям с разными зависимостями. Таким и были поэты древности — немного маги, немного шаманы, немного рассказчики, облегчающие страдания, таким были поэты тогда, когда словом учили, лечили и убивали, когда слово хоть что-то значило.

Но при столкновении с нашим миром это слово отчасти теряет значение, перетекает на другую строчку как жидкие предметы сюрреалистических фантазий, становится линией, точкой, звуком, приобретает синестетические черты, уплывает, ускользает за границу смысла. Муза Рывкина — контрабандистка, она перевозит это древнее слово, этот сверкающий логос в своей вагине как черный бриллиант через границу человеческого восприятия, она проходит небесную таможню, и вот — она уже здесь.

прозрачная для рамок металлоискателя,

как прозрачен алмаз чистой воды,

преступница шла под белоснежными

диагоналями неравностворчатой раковины

аэропорта имени индиры ганди, а под

тесным сводом влагалища, облокотившись на

одну из пятидесяти семи граней, спала

маленькая звезда…

Радуга на поверхности. Дмитрий Драгилев

Местоимение «мы», завидев которое иные критики готовы схватиться за плеть или пистолет, употреблялось и продолжает употребляться разными поэтами в разных контекстах. Есть ли нужда в конкретизации обобщающего «мы» и обозначении тех, кто подразумевается и подверстывается? «Мы были музыкой во льду» – резюмировал когда-то Борис Пастернак. «Мы долгое эхо друг друга» – декларировал Роберт Рождественский. «Мы радуга на поверхности капель летейских» – пишет Илья Рывкин. Так поверхность или все-таки поверхностность? Или множество поверхностей с коллосальным количеством точек соприкосновения и проникновения?
В любом случае – неповторимая гамма возбужденных тропов, заряженных (зараженных) букетами смыслов, метафорические пятна, длящиеся и диффузные, разной степени интенсивности и продолжительности, легкое головокружение от социально-политических протуберанцев, намагниченных горячими точками, ставших точками опоры для этих выбросов, холодных к тем, кто наблюдает за ними. Здесь можно найти целое множество таинственных метамодернистских вещей: «бумажные берега» и «парики пчел», «летающие границы» и «черные острова по запаху черного кружевного белья». Автор как наблюдатель и естествоиспытатель ощущает в себе и вокруг себя «пятиугольные дни», «безмотивники», взаимную недоступность маленьких летательных аппаратов, «желание лечить небо» по причине ветра, небо, держащееся «на чулочных подвязках».
Где еще встретишь такой избыток, на каких выставках, в каких галереях и торговых рядах? Лирическое «я», «пропитавшееся говорением», наблюдающее «перелеты фргаментов», сочетает архетипы со свежими дефинициями, драгоценности сталкивает с рудералами. От «забастовки на конвейере равноправия» до «неотвратимой гибели наций и капитала» тексты «закоммутированы», закольцованы, образы не случайны. Контрагенты разные, зачастую спорные и противоречивые, и Лютер, и люцифер. Классически красивые эпитеты обрамляются такими «пунктирными», «краснонитяными» слова, как пропитывающий и гниющий.
Предвижу вопросы. Не опасна ли «поверхностность», и та ли это «повехностность»? В случае с Рывкином она, мне кажется, сродни порыву. Пресловутая критическая экспертиза требует (зачастую и даже априорно) избегать автоматизма и повторов, пугая вторичностью и серийностью, забывая, однако, что «только ритм» остается – по Антокольскому, а прицелы, глядящие на нас со всех сторон, могут вызвать «хроническое недоверие цветка к собственному цветенью». Однако лирическое «я» Ильи Рывкина – не из робкого десятка, цветок цветет, тем и хорош, и плывет межгалактический корабль, плывет быстро. Скорость ртути, спешный порыв. Не исключено, что и грамматика, как подчеркивает сам Рывкин, меняется побуквенно, обнажая что-то неведомое и, возможно, опасное; создавая напластования и разрыхляя их. Но «карантин неравных букв» не коснулся автора – они у Рывкина все равновеликие и равноценные.

Pflanzenfront-Mantifest

Ilia Ryvkin
pflanzenfront-manifest
Aus dem Russischen von Irina Bondas
Lektorat: Felix Schiller
Grafik: Olga Michael
hochroth Berlin 2018
ISBN 978-3-903182-20-2
30 Seiten, Broschur
€ 8,-

 

Von Moskau über die Krim, vom Land Marginalia bis nach Tallinn und Berlin bewegen sich Ilia Ryvkins Gedichte. Auf dieser imaginären Landkarte Osteuropas finden in geologischen Metaphern gedachte Prozesse statt, zwischen der Politik des 21. und der Geschichte des 20. Jahrhunderts, zwischen einer russischsprachigen poetischen Tradition und antiker Mythologie – tektonische Verschiebungen, Faltenbildung, Ablagerung historischer Schichten. Politisch brisante Texte wechseln sich mit privateren Tönen ab, und zu Beginn sowie im letzten Gedicht des Bandes begegnet uns das lyrische Ich, ein Jugendlicher auf Reisen. Der zweisprachige, von Irina Bondas übersetzte Gedichtband ist Ilia Ryvkins deutsches Debüt.

Ilia Ryvkin, geboren 1974 in Russland, ist Lyriker sowie Performance- und Medienkünstler. Er lebt in Berlin. Seine Texte wurden in drei Sprachen übersetzt und in diversen internationalen Literaturzeitschriften und Anthologien publiziert. 2017 erschien auf Russisch sein erster Gedichtband Die Oberflächlichkeiten.

Irina Bondas hat Dolmetschen und Politikwissen­schaft studiert. Nach Studien- und Arbeitsaufenthalten u. a. in New York, Edinburgh und Lwiw lebt sie als freiberufliche ­Konferenzdolmetscherin und Übersetzerin für Russisch, Ukrainisch und Englisch in Berlin.

 

Ilia Ryvkin – pflanzenfront-manifest

Stückpreis: 8,00 EUR
Lieferzeit: 14 Tag(e)

Киборги

Это было в краю, где белят подъезды известкой, так что от прикосновения к стене на одежде остается пятно, а потолки обклеивают обоями. 

Снять квартиру в прифронтовой Авдеевке не получалось. Cдавать жилье незнакомцу местные не решались, но подруга друзей, уехавшая из города, позволила мне остановиться в теплой пустующей квартирке бесплатно. Я провел там неделю. 

По утрам на газовой плите в эмалированных кастрюлях закипала вода для мытья. Конфорка зажигалась спичками – на коробке красная гвоздика. Последний раз я пользовался такими тридцать лет назад, еще в советские времена. Казалось бы, кто мешает привезти из Китая дешевые зажигалки, но консервативный быт Донбасса отторгал импортные штучки. Ковер на стене. Рукописные иконы. Тома русских классиков теснятся на полке серванта. Пулевая пробоина в оконном стекле заклеена скотчем. Окна легко дребезжат, сопровождая отдаленную перекличку минометов. Стреляют с плеча. Взрывная волна сейсмически не регистрируется приборами противника, и тот не может произвести ни наводку ни корректировку. 

Под окнами шумят поросшие сухим промерзшим бурьяном пустыри, к горизонту бежит рифленый бетонный забор с двумя рядами ржавой колючки. Минные поля за оградой тянутся до донецкого микрорайона „Спартак“, руин аэропорта. Далее на восток – промерзшие развалины индустриальных сооружений, заброшенные хаты – люди бросали корм курам, отвязывали собак и собрав нехитрый скарб уходили из зоны боевых действий – опять заборы, сетка Рабица, колючая проволока, опять пустырь, ДНР, ЛНР, Российская Федерация… На другой стороне этого безграничного освещенного зеленоватым месяцем пустыря  – Северная Корея.

Я ехал в Авдеевку навестить своих друзей. Познакомились мы этим летом под Берлином в бранденбургских лугах. Золотое июньское тепло разливается как медовый перевар. Крыша бывшей свинофермы, раскалена. На одном из чердаков волонтеры проводят занятия с детьми из зоны боевых действий, на другом, разбитом на отсеки вагонкой и стружечной плитой дети спят вповалку. За фермой строят сцену для оперы „Дидона и Эней“. Детям туда нельзя, да они и не рвутся,  кучкуются около туалетов в зоне досягаемости вайфая, каждый со своим гаджетом. Музыканты государственного оркестра конструируют с детьми музыкальные инструменты из канализационных труб, пластиковых ведер, лески, других стройматериалов.  Гуделки, свистелки сопелки звучат в разнобой. Многоголосый оркестр маленьких музыкантов.  Ударных нет. От резких звуков дети падают на пол, потом поднимаются, смеются: „мы думали обстрел“. Я помогал разрабатывать сюжет мультфильма, чтоб самим поставить: мальчик и девочка играли в мяч и случайно сбили звезду. В мультике звезда падает со свистящим звуком, такой издает фосфорная бомба. Поднимается ураган и уносит девочку в замок летучих мышей. Мальчик спасает её конечно…

Прошло четыре месяца, я соскучился по юным друзьям, да и они звали меня в гости. Мы решили вместе разрисовать одну из стен в их родном городе – прифронтовой Авдеевке. 

Поезд Киев-Константиновка увозил меня в прошлое, он должен был бы катиться назад, колеса – крутиться в обратную сторону, проводница с подрагивающей ложечкой в стакане и раскаленном подстаканнике – уверено пятиться, разудалое радио крутить советские песни наоборот, будто выискивая в них скрытые послания, куриные кости обрастать плотью и заворачиваться в фольгу и лишь расширенные зрачки бойцов, эти водовороты в перевернутом Иордане времени могут оставаться неподвижными.  

Перед краматорским вокзалом, желтым строением с двумя флигелями и лепниной из местных глин, меня ждала разбитая Тойота с литовскими номерами, покрытая жирным слоем черной пыли. Фара разбита и крыло помято, машина явно фронтовая. Мы затряслись по ухабам вдоль бетонных заборов с украинскими патриотическими граффити, административными зданиями из белого известняка в стиле советского псевдоклассицизма. Минуя автомобили миссии ОБСЕ водитель неизменно вытягивал средний палец. Сотрудники ОБСЕ, по его словам, не раз наводили русскую артиллерию на позиции украинской армии: проезжают наблюдатели – потом обстрел. Подобные истории рассказываются по обе стороны фронта. Дома здесь покрыты оспинами от пуль и осколков мин. В городе много старых советских автомобилей. Говорят, повстанцы реквизировали машины с автосалонов и те, что стояли во дворах. Владельцам гаражей повезло больше. Наш путь лежал мимо рынка. Покрытие из оцинкованной жести было изрешечено рваными пулевыми отверстиями. Аккуратных дыр мало, как правило, пуля вырывает кусок поверхности жестяного листа. Иногда вырванная часть торчит острыми краями, как открытая консервная банка. 

За городом начинались серые поля, полупрозрачные рощицы, вереницы беленых хат с голубыми заборами. Слева полого поднималась стратегическая высота – гора Карачун. Тут, говорят, сотни незахороненных трупов в земле – не знаю. Справа – лесополоса, скрывавшая весной четырнадцатого года солдат девяностой пятой бригады ВСУ. Блиндажи присыпаны смерзшейся землицей. За ней открывался вид на Семеновку. Солнце садилось и закат золотил бурьян. Изуродованные деревья тянули обрубки ветвей по сторонам, вспоминая, какими они были до артобстрела.  Метровые воронки поросли за полтора года худыми деревцами, среди них ютились одичавшие псы. На холме возвышались величественные руины. Полуразрушенная колоннада, поддерживала провисший на арматуре архитрав. Что тут было раньше, помещичья усадьба? Скорее советский дом культуры: колонны кирпичные, конструкции железобетонные.  Неважно. Именно след варварского сапога превращает наш двадцатый век в новую античность. В корпусах семеновского психиатрического диспансера квартировался гарнизон Стрелкова. Некоторые здания сохранились, только созвездия пулевых выбоин свидетельствуют о боях, от других остались пара стен багрового кирпича, да деревянные перекрытия. 

Областная психиатрической больница – небольшой городок, скрытый от глаз непосвященных. Два ряда четырехэтажных построек казарменного типа, прогулочные дорожки, скамейки. Непритязательная топография безумия. На некоторых окнах решетки. Вероятно это изоляторы, стены изнутри, должно быть, обиты матрацами. Решетками сумасшествие не удержать. Проклятия страдальцев вырвались наружу и обрушились на Семеновку огненной лавиной фланкирования из гранатометов и стодвадцатипятимиллиметровых. 

Приближение Авдеевки отдавалось глухим гулом в моей голове. Так встанешь внезапно, все плывет цветными пятнами, кровь гудит, но удерживаешь равновесие, не падаешь. 

Мы въехали с севера, со стороны комбината „Коксохим“. Триста сорок гектаров Вулканова царства: раскаленные поля коксового орешка и мелочи, реки серной кислоты, факела коксового газа. Облако в серых небесах над титанической трубой. Гора, то засыпающая, то подающая признаки тревожной жизни. В производственном процессе используются еще сульфат аммония, бензол, серная кислота. Кто знает, какой выброс случится от прямого попадания? Так в глазах случайного собутыльника внезапно замечаешь профессионализм мясника, в уме уже кроящего твой труп. 

Вдоль дороги от комбината к району Химик протянута пятиметровая труба, транспортирующая кипяток с ТЭЦ в город. Старушки на рынке, переминаясь с ноги на ногу продают чахлые овощи. На закате в городе, раскинувшемся у подножья рукотворного вулкана, гаснет световая реклама, витрины. И не из-за светомаскировки – Химик последнее время не бомбят, а из совиной сумеречной мудрости. Темнота в прифронтовой зоне активна. Как вода тушит огонь, так тьма гасит свет. Вокруг киосков шевелятся тени – группы мужчин в черных куртках. Сивушные пары. Литр водки стоит здесь около доллара. Продавщицы – красавицы с крупными чертами лица и скифской фигурой разговаривают с покупателем – мужчиной как с источником потенциальной опасности: „Мужчина, что вам надо?“ На мои нездешние манеры они отвечают чуть заметной улыбкой.  В полумраке силуэты отделанных плиткой каркасно-панельных пятиэтажек, выходящих местами на поверхность в виде извилистых труб и снова убегающих под землю водопровода и канализации размываются. Настоящее – бывшее предчувствие. Макет самолета МИГ-19, устремленный по гиперболе взлета, он не взлетит никогда. Сейчас прорусские граффити перекрашены поверху украинской символикой. На бомбленной девятиэтажке надпись „Сектор Газа“.  

В Авдеевке нет выборной власти, городом правит военный комендант, крепкий невысокого роста уроженец Галичины. На мне был красно-черный палестинский платок, разговор сразу пошел по-украински. Меня представили, как художника из Германии, желающего написать в городе мурал и предложили нарисовать „что-нибудь патриотическое“, сперва портрет Тараса Шевченко на берегу Днепра („Ми не ми, і я не я.“), но чтобы сделать визуальную работу по этому мрачному романтику, мне надо было бы углубиться в его тексты на  пару недель, а времени не было. Сошлись на моем предложении рисовать киборгов. 

При слове „киборг“ современный украинец наверняка подумает не о человеке-машине, а о тяжеловооруженном бойце ВСУ защищавшем Донецкий аэропорт. Аэропорт занял в новом мифе этой страны место Трои, а „киборги“ стали иконой новой украинской героики. 

Война возможна только между людьми, обитателями ойкумены. Киборги появляются именно на границе разлома между человеческим и животным. Здесь, за этим бетонным забором с сеткой Рабитца, ойкумена и заканчивается, начинается страна кентавров, псоглавцев. Да, я оттуда родом и тоже, наверное, орк. Против псоглавцев невозможна „война“, возможна только „антитеррористическая операция“, и проводить её могут только киборги. 

— Отлично, – сказал военный комендант, – художник из Германии? Адольф что ли? Нарисуй украинского воина-киборга, с красным датчиком вместо глаза. „Мне нужна твоя одежда, самоги и мотоцикл“. 

На следующий день я оправился фотографировать коксохимический комбинат. 

Заброшенная трамвайная колея отступала в серую мглу, как диверсант с территории, контролируемой противником. Ржавая трава с проплешинами спускалась с косогора на заболоченные луга, поросшие сорняком поля. В бурьяне, как ослепительные волшебные цветы прятались от постороннего глаза минные растяжки. Когда-то трамвай возил рабочих с завода „Коксохим“ в город, но судя по слою ржавчины на рельсах сообщение уже пару месяцев как прекратилось. Вдоль трамвайных путей тянулась обернутая стекловатой и жестью закопченная отопительная труба. По ней в Авдеевку поступал разогретый на заводских мощностях кипяток. Я возвращался в город ни с чем: производственная служба безопасности заставила меня стереть отснятые фото- и видеоматериалы. На  трамвайной остановке под бетонной решетчатой трапецией мерз невысокий крепкий старик в черной болоньевой куртке и кожаной кепке. Он сутулился и неприветливо морщил усы-скобку. 

– Гранатомет несешь? – покосился он на черный продолговатый сверток у меня за плечами

– Нет, штатив видеокамеры. Я журналист из Германии.

– Удостоверение есть? – строго так…

– У меня даже удостоверение проверять удостоверения проверять удостоверения есть, таких как ты мужик!

– Та я знаю? – как то вдруг смягчился собеседник и добавил – ждать автобуса что не ждать, или прийдет или нет…

Я согласился с этим бесспорным постулатом и предложил пойти в Авдеевку пешком. Согнувшись в три погибели, мы проскользнули под отопительной трубой, сбежали с косогора и углубились по глинистому проселку в осенние сумерки. 

– Василий, представился я. 

– Я сам-то за Украину – сказал собеседник, вместо того, чтобы назвать свое имя, и сделал шаг назад, будто танцуя странный танец – что то разоткровенничался, вдруг ты сепаратист. А я тебя не знаю, что ты делаешь в Авдеевке?

– Журналист из Германии.

– Ага, из Германии, а говор-то российский!

– Из Караганды родом – солгал я, предпочтя не произносить слово „Россия“.

Собеседник по-новому оглядел меня. 

– Сослуживец у меня был, Витя Бауэр, здесь под донецком часть стояла. Стихотворение написал:

Сходить місяць, як дівоча срака

Понад церквою и цвинтарем,

Що ж ти дивишся, скотиняка,

Випив – і ебісь воно конем!

– И как жизнь в Германии?

– Да уж побогаче…

– У вас так, а у нас так! – и перепрыгнув лужу продолжил – Авдеевка город сепарский. Еще когда события эти были, коксохимовских на антимайдан возили. Только молодежь, болельщики, они за Украину. – и невпопад добавил – Ты про Гитлера-то что думаешь?

– Дурной был Гитлер, дурноватый.

— С одной стороны он конечно Гитлер, а с другой попробуй по-другому-то! Когда у нас референдум был, отправились, волеизъявление, вот, поддержать молодую республику. Директрисса школы где голосование проходило, вынесла урны с украинским гербом.  Перевернули гербом к стене. Я не ходил сам.

— А много сепаратистов, как Вы говорите, в городе?

– Раньше процентов семьдесят пять было, теперь посмотрели, как на той стороне, треть за Украину, треть за ДНР, остальным все равно. Но лучше молчать, будешь за Украину говорить – может случиться что угодно.

– А ругать Украину?

— Правительством киевским мы недовольны, воруют хуже прежних, а нам как жить? У меня деньги-то есть, и были всегда, я шахтер! – добавил он гордо – но при посторонних лучше не распространятся. А мы на гаражах собираемся, так все обсуждаем.

На город спускался зябкий туман, пропитанный запахами угля и снега, сами его очертания казались состоящими из мерцающих черных и белых точек. Холодный фронт вступал в город побатальенно, занимал огневые позиции на крышах панельных пятиэтажек, создавал линии обороны в виде узлов сопротивления, долговременных укреплённых позиций. Мы прошли через вездесущую грязь по сбитым бордюрам. Грязь не отпускала нас просто так, ставила свои метки на обувь и одежду. 

Свернув на центральную улицу, стали искать, где бы пропустить по стопке – другой. В заведении, на котором мы с Виктором Семенович, так звали моего попутчика, остановили свой выбор водка стоила 20 гривен за рюмку. Водка возвращала миру теплые цвета. Радио Донбасс крутило песню: „Ну зачем ты ушел, дедушка Хасан“. За соседним столиком сидели трое: один в дубленке с золотой цепью, другой в пиджаке Бриони с роговыми пуговицами и рабочими манжетами на спортивный костюм по последней хипстерской берлинской моде, у третьего на голове была кепка с черно-красным трезубцем. Видать, какая-то часть местного криминала нашла общий язык с новой властью. 

Согревшись, мы пошли дальше, балансируя подобно канатоходцам, чтоб не навернуться в лужу или воронку от фугасного снаряда. Из одной воронки валит густой пар. Через пять минут из темноты вынырнули два ряда колючей проволоки, потом ржавя детская горка, а потом и дверь девятиэтажки.

— Я позвал бы тебя к себе домой, — сказал Виктор Семенович, — но жена спокойно посидеть не даст, будет кричать, что за алкаша я к себе привел… Держи мой телефон, звони, если не будешь знать, куда убегать!

Виктор Семенович помахал рукой Больше я славного деда не видел. 

На следующий день мы встретились с Алиной, одной из школьниц, участвующих в проектев кафе – подвальчик из приличных. В первом зале дюжина короткостриженных подростков, „едаки картофеля“, но помладше начали отпускать в наш адрес полупристойные шутки. Алина презрительно повела плечами. Свои семнадцать лет высокая статная девушка провела  в этих краях, среди фруктовых садов и терриконов. Брови, как широко раскинутые птичьи крылья. По радио крутят песню „Ты просто мачо, ты супермачо, я не верю в свою удачу, сижу и плачу“. Заказываю приторное украинское вино, Алина что-то безалкогольное. Голос ее звучал приглушенно, как у ребенка, бредящего во сне: устала от бомбардировок, от страха и агрессии которыми воздух пропитан. Жить тут тяжело, особенно девушке. Украинские солдаты могут раздеть на блокпосте до трусов, чего бы вооруженным мужикам и не раздеть красивую женщину. Бывают конфликты, недавно солдаты пялились на нее, друг вступился, солдат ударил, тот его. Одна из историй, рассказанных Алиной запомнилась особенно:

Дом на краю города. Когда фронт прошел под окнами, высотка превратилась в огневую и наблюдательную позицию. Половина строения была снесена шквальным артилеристским огнем, но квартира Алины уцелела. Однажды девочка услышала голоса в прихожей, мама забежала в комнату и шепотом приказала сидеть тихо, не выходить  наружу. Алина прислушалась: речь шла о фотографии сделанной из окна дома и выложенной в социальную сеть. Вскоре непрошеные визитеры удалились. Через какое-то время раздались удары прикладами. Дверь поддалась, слетела с петель. Алина забилась в угол, но из-за шума и звуков стрельбы не смогла сдержать панический крик. Казалось, девочка хотела перекричать грохот. Человек в униформе ворвался в детскую и потащил ее наружу. „Сюда все компьютеры и видеокамеры“ – заорал на отца офицер – „иначе мы увезем ее с собой“. Солдаты крушили мебель, выкидывали вещи из ящиков шкафов и столов. Маме прострелили ногу, забрали компьютеры, камеры, увели брата. „Если мы найдем снимок, то я изнасилую жену и дочь у тебя на глазах“ – пообещал на прощание офицер. 

Ничего не нашли. Снимок сделали соседи. 

Школа, в которой проходила встреча с детьми  – приземистое двухэтажное здание с треугольным фронтоном и балясинами. Очевидна твердость руки чертежника, слышится скрип угля по ватману. Школа – голос очевидного, эталонная мера разметки территории хаоса. Невысокие потолки декорированы лепниной из краматорских глин. Вестибюль украшает уменьшенная копия памятника „Воину-Освободителю“ из Трептов-Парка. „Солдат ребенка не обидит“. Политика декоммунизации широко шагает по просторам Украины, но ближе к линии фронта топчется на месте. Советские звезды, серпасто-молотастые гербы не сбиты, а завешены гирляндами искусственных цветов . Жители города стараются избегать необратимых действий. Ни у кого нет уверенности, что украинская власть навсегда. А советское здесь повсеместно. Сталин, как новый Адам в Раю ходил нарекал все живое. Коммунистическая утопия, это прекрасное далёко, убегало от советского народа со скоростью черепахи, преследуемой Ахиллесом. Потом подобно бравому авиатору крутануло мертвую петлю и оказалось в прошлом, обратилось утерянным раем. Память о недостигнутом, вдвойне потерянном рае проявлена в топонимике, архитектуре, каждой мелочи быта, инфраструктуре человеческих отношений. Красный призрак, блуждающий саламандров огонь, заманивающий путника в топи, а корабль на рифы.

В школе ремонт. Здание заметено изнутри мелом из карьеров под Славянском, как снегом снаружи. Сторож, написал бы русский классик, старик лет сорока, минут пять ищет на столе в учительской среди меловой крошки ключи от кабинета информатики. Это единственное помещение кроме учительской и кабинета директора с выходом в интернет, заповедник палеокомпьютинга. Стены коридоров выкрашены в голубой цвет. На одной из них – стенгазета посвященная подвигу комсомольцев-молодогвардейцев. Проходим с детьми мимо актового зала. Там по понедельникам проводятся линейки: сначала ученики поют гимн Украины, потом провинившихся отчитывают перед строем товарищей. 

Я вышел к доске, взял в руку мел и начал рисовать схемы возможных конструкций киборгов: человек в теле робота, компьютерное сознание в человеческом теле, смешанные формы машинно-человеческих гибридов. Вот в межпланетном пространстве проплывают омары, биологические студни в неснимаемых скафандрах. Вот далеки из  миров „Доктора Кто“, избавившиеся от биологического в себе, их жизнь витает, как некий призрак над организмом роботизированной нежити. Архитектура „команда-управление-коммуникация-информация“, предполагает систему интерфейсов для подключения воспринимающих и исполняющих модулей. Можно принимать сигналы недоступные человеческим органам чувств и коммуницировать не речью, руками, кожей, а встроенными техно- или биокомпонентами. Бесконечная роскошь форм общения. Дружат ли киборги? Конечно! Их архитектура предполагает открытость. Могут ли киборги быть только мальчиками, или девочками тоже? Может быть любовь среди киборгов – слияние фрагментов программного кода, текста? Все ли киборги взрослые, или среди них есть дети? Врядли взрослые, во взрослении-старении, этом побочном механизме эволюции больше необходимости нет, но дети ли? Ребенок целостен, естественен, непорочен, в киборге же совмещаются разные природы, уживается живое и неживое, киборг разомкнут, открыт. Может быть именно киборги и выживут среди индустриальных развалин в на обезвоженном грунте степей воздух которых насыщен сажей, тяжелыми металлами, сульфатами, диоксинами. Есть ли разница между реальностью и научной фантастикой, когда реальность трещит по швам под напором фантазмов? Может быть фантастика, вся эта кибержуть и ближе к невыносимому ядру реального? Там нет призрачной естественности, целостности ради которых льется рекой человеческая кровь. Киборг-девушка, киборг-ребенок, порождения неистовой военной вечеринки сами в войне не нуждаются, им не за что сражаться. 

Я раздал бумагу, карандаши и дети нарисовали своих киборгов. Тут и Терминатор – половина лица человеческая, половина – железная, и стимпанковая Алиса в кроличьей норе гигантских труб химкомбината, и удивительное существо – мирный интеллигентный киборг о трех ногах с волнообразным телом, работающий на сказочном Заводе Будущего. 

Я проснулся досветла, отдаленные канонады еще громыхали в полях, звук рассыпался в морозном утреннем тумане. Пришлось надеть всю теплую одежду, которая была, поверх джинсов и свитеров кожаную куртку и стеганые штаны на великана, военную кепку на голову. Двадцатиметровый кран уже ждал у дома, на который я должен был перерисовать скомпанованные наброски школьников. Сперва речь шла о соседней пятиэтажке с мозаикой „70 лет Октября“, предлагали красить поверху, но я отказался. Октябрь – октябрем, а мозаика – большой труд и вандализировать ее не хотелось. Крановщик грелся в кабине со включенным вхолостую мотором, выбрасывая то и дело в окно окурки движением, которым дают щелбан, наружу выходил неохотно. Мои помощники принесли двадцатилитровое ведро белой фасадной краски, пигменты, я сбегал в хозтовары за валиками и кистями и начал разметку. Собравшиеся внизу любопытные горожане коментировали, спрашивали что тут будет, и кто разрешил рисовать на доме. Ко мне близко, почти касаясь, подошла бабушка в розовой меховой шапке с золотыми коронками во рту. Она внимательно посмотрела глубоко посаженными голубыми глазами и тихо попросила стараться, писать красиво, киборги – не киборги, а ей на рисунок каждый день смотреть – вот ее окно! Трясущимся пальцем указала белую кружевную занавеску на третьем этаже, за ней икона Богородицы „Умиление“ софринской работы, позолота по картону. 

А я старался. Сначала киборги отбросили на стену желтые призрачные тени, потом вышли из тени сами: терминатор с пылающей звездой в груди и со второй звездой в ладони, рядом мирный киборг управляет грейфером на фоне угольных гор. Я чувствовал себя советским художником, автором масштабного полотна, прославляющего боевые и трудовые будни.

Жители Авдеевки задавали, как правило, один и тот же вопрос: „А шо это?“, школьники с интересом, а взрослые с недоумением. Подошел пацан рабочего вида в спортштанах и дубленке

— Скажи, художник, понимаешь сам, шо рисуешь?“ 

— От души рисую!

Молодой рабочий остался вполне доволен моим ответом. Я обвел последние контуры. Краска замерзала на ходу. Спустившишсь с подъемной площадки крана, чтоб увидеть работу целиком, я сел на бордюре с противоположной стороны и налил водку в пластиковый стаканчик. Незаметно подошел мужчина в коричневом бесформенном пальто, стеганых штанах и берцах. Половина зубов у него отсутствовала, спереди блестела пара металлических коронок. 

— Вы художник? – спросил он вежливо

— Да.

— И шо Вы нарисовали? 

— Киборгов дети нарисовали. 

— Лучше бы Вы нарисовали нам Иисуса Христа! – из блеклого глаза покатилась слеза – знаете как он страдал за нас? Все грехи на себе понес, всю нашу злобу. Вот кого рисовать надо!

Холодная волна жути пробежала по телу, будто падаю в провал. Я глубоко вдохнул, потом выдохнул и задержал дыхание. Что за киборги? Дети нарисовали, перед ними я честен. Но этот провал, эта линия фронта между живым и неживым… Работа провальная. Все мои работы провальные. Так  и назову выставку: „Провалы“. „Как ни притворяйся, как ни вихляйся, а человек родился, человеком и помрешь…“, говаривал усатый пролетарский классик. Перекрашенный в цвета державного прапора памятник ему заблудился под Торецком среди фабричных руин и высокого бурьяна. Киборг-утопия – попытка бегства от невыносимости бытия человеком. Здесь провал в сети значений. Непрерывность это бред, психоз. Удерживай разрыв, удерживай пустоту после выдоха, человек, непредсказуемый как траектория мины.

До яблоневого цвета.

Илья Рывкин
До яблоневого цвета

C гепатитом жить можно десятилетиями, а апластическая анемия неизлечима. Теперь беззащитное тело зависимо от медиков, по вине которых заболело вдвойне.
Единственное, что спасало Яна, – смотреть музыкальный канал для подростков. Раньше – ни за что, а вот – лежит и смотрит! Причем с тем чувством, с которым заблудившийся в пустыне припадает к фляге, а верующий – к причастию. Нечего было критиковать, не перед кем гордиться, протестовать. На койке в одиночной палате лежало умирающее животное семейства гоминидов и завидовало этим телочкам, поигрывающим в такт тыц-тыц шоколадным задом, и изнывающим от чувств ласковым бычкам.
Жизненность, биос, то, к чему относился раньше, ну, не с презрением, зачем же, а… просто не замечал, что ли? Тело, мол, есть сосуд бессмертного духа, низший уровень иерархии бытия, ну и тому подобная картонная мудрость. Так барин может не заметить народ, самовар растоплен, чашки на белой скатерти, пока народ не убежит, не вымрет или не подожжет усадьбу.
Он понял, что влюбился в простейшие явления жизни: открывать глаза, смотреть в окно на ровные ряды немецких домиков, построенных словно для того, чтобы рисовать их цветными карандашами, общаться с людьми, любыми людьми. В гробу ни с кем не поговоришь! Смотреть на людей, на эти двуногие чудеса с благодарностью за все. Просто так. Жить радостью, брызжущей из самой субстанции бытия, как из зрелого фрукта, мажущего все вокруг сладким соком. Взглянуть еще раз на солнце, прежде чем в крышку гроба забьют первый гвоздь. А ведь за всю здешнюю зиму всего несколько часов солнечной погоды.
В Эберсберге шел карнавал. Ранним вечером Яна разбудил шум моторов, трещоток и веселые вопли «хелау», толпа шутов ехала на украшенных гирляндами тракторах и горланила шлягеры, за ними неровными движеньями, то догоняя, то отставая, вышагивала ватага в темных деревянных масках. С выпученными глазами, клыками, торчащими из-под вывернутых осклабленных губ, горбоносые в косматых париках и платьях из черной козлиной шерсти, они трясли длинными деревянными шестами, будто угрожая клоунам.
Уже месяц Ян просыпался в отвратительно пахнущем холодном поту. Казалось, кошмары выступали из пор кожи, пропитывая постель, так что каждое утро белье приходилось менять. Сегодня ему снилось, будто он шел куда-то, да, домой, не в этот арендованный домик на болоте, а в ту розовую пятиэтажку, где вырос, она была оплетена трубами и кондиционерами, словно чурка, поросшая грибом. Шел задом наперед почему-то. Как он здесь оказался? Как заболел?
Вот он выходит на свою последнюю вечернюю пробежку, в темноту, на заснеженную тропинку, преодолевая усталость и слабость. Темнота нагнетается, как растет уровень холодной воды во время прилива – и внезапно переливается через невидимый борт, затапливает поплывшую голову, сердце, подкосившиеся колени. Зачем бегаешь? – спрашивала Алиса, угловатая, веснушчатая, похожая на фею из детской книжки. От себя, от себя, собственного хозяина, в родной черный лес, дальше, чем поводок позволяет, не убегу, конечно же. От того, что ты не испытываешь ко мне ничего, кроме жалости. Наверное, следовало спросить у врача, можно ли бегать во время лечения. Последний анализ крови показал, что количество нейтрофилов и тромбоцитов ниже критической нормы в пять раз.
Лечащий врач, доктор Тобиас Гросс, человек амбициозный и динамичный, читал The New Yorker, что для баварской деревни – почти вызов тамошним нравам. Его праксис производил впечатление не столько больницы, сколько галантереи. Откуда у вас гепатит, спрашивал он с интонацией, выдающей подозрения самого гнусного и непристойного способа заражения. Доктору Гроссу следовало отменить терапию, с гепатитом живут и живут, – а теперь каждый день может стать последним, но нет, доктор лишь сократил дозу и посоветовал быть осторожным, стараться ни в коем случае не пораниться.
Тот укол делать мучительно не хотелось, тело закричало бы, если б его кто-то слышал, – нет! «Делай что должно, и будь что будет». Вот и сделал. Рациональный механизм подействовал безотказно. Глянул Ян на балканскую икону с Чудом Георгия о Змие – и загнал шприц с рибавирином в вену, как Георгий копье в змеиную пасть. Отделил, значит, добро от зла, оказалось только, что ткань, добро и зло связующая, это была сама жизнь. Теперь, с таким уровнем нейтрофилов и тромбоцитов, каждый чих и каждая травма могли обернуться белыми тапочками.
В ту роковую зиму несчастья приходили одновременно, будто сговорившись. Фирма, где Ян разрабатывал системы безопасности, трещала по швам, а еще молодой совсем кот заболел, два с половиной года, игривый и общительный. Котенок запрыгнул в дом месячным сиротой, уцепился за свитер, глянул гигантскими синими инопланетными глазами – и остался жить. Пока не растерял повадки боевого детства, он кусался и царапался до крови, не шел на руки, шерсть не вылизывал, но со временем стал всем котам кот.
Выходя на лужок, он первым делом нюхал голубой колокольчик. Приходила соседская кошка, томно потягивалась, красовалась, а он дичился, наблюдал за ней из укрытия. Пошла вольная жизнь – гулять дни и ночи напропалую, гоняться по ветвям за белками, биться с жирными соседскими котами – возвращался весь израненный. Последнее время так привязался к Яну, что выбегал с ним на прогулку. Как другие выгуливают собаку, Ян гулял с котом, не отходившим ни на шаг.
Этой зимой кот все время спал, а потом у него сильно распух живот, словно переполнен был какой-то жидкостью.
Ян принес его в лечебницу. На столе у ветеринара в глаза бросилась скляночка с окровавленными котовыми яичками. «FIP, инфекционный перитонит на неизлечимой стадии, – cказал доктор. – Надо усыплять, чтоб не мучился». Ян не хотел усыплять. В интернете он нашел гомеопата, который брался вылечить FIP при помощи аутонозодной очистки. Система процедур была странная и сложная. Сначала взять полграмма кала больного, развести в ста миллилитрах кипяченной водопроводной воды и размешать стеклянной палочкой пятьдесят раз по часовой и пятьдесят раз против часовой стрелки. Каплю жидкости прыскать при помощи шприца коту в рот. Затем брать еще одну каплю, разбавлять ее с каждым разом более и более и размешивать на пятьдесят кругов по часовой и против сильнее и сильнее. За пятидневным циклом – неделя отдыха. Потом то же следовало делать с мочой и, наконец, с кровью. Лечится ли подобное подобным, Ян так и не узнал, скорее, бесконечно малая единица болезни соотносилась к самой болезнью так же, как оскорбительные для разума манипуляции со страхом за жизнь любимого существа.
Через день после визита к ветеринару ночью в щель под дверью заполз страх снега, не холода, от которого можно замерзнуть, а именно снега – с ним в жизнь вторгалась ВЕЧНОСТЬ, это слово Снежная Королева приказала Каю сложить из льдинок. Ян крутился во сне, затягивая немыслимыми узлами влажные от пота простыни. Под утро приснился восход солнца в белом поле, и пришло странное чувство, что жизни почти не осталось, а потом неожиданно раздался стук в дверь. На крыльце растирала замерзшие руки ресепшионистка из их компании. Она протянула конверт с уведомлением об увольнении – банкротство предприятия – и, смущенно зажевав прощание, понеслась обратно, ступая в собственные следы по наметенным на ночь сугробам.
Пробежав глазами письмо, Ян побежал за кошачьим интерфероном, по пути заскочил в продуктовый за пакетом виноградного сока, сразу же открыл, выпил пару глотков – но его неожиданно стало рвать. По снегу разлилось красное пятно, похожее на пятно крови. Оба мы доходяги, подумал Ян.
Шестая ампула кошачьего интерферона оказалась последней. Всю ночь кот сидел перед входной дверью и внимательно смотрел на нее, вглядываясь в неизвестное, словно ожидая, что дверь откроется, затем приполз в спальню, лег на кровать Яна головой к подушке и испустил дух. Вести трупик на кладбище для домашних животных совсем не хотелось. Ян решил идти в лесок, ковырять мерзлый суглинок лопатой, долбить ломом – и, одеваясь, заметил множество мелких язвочек на лодыжках. Непривычно светлая, алая кровь просачивалась сквозь кожу и дрожала мельчайшими бусинками. Стер бусинки, натянул джинсы. Вышел засветло с обувной коробкой подмышкой.
В лесу дышалось легко, снежные подушки на еловых лапах, как скопления осязаемого забытья. Здесь коту, другу милому, будет спокойно.
Как ни старался уберечься, а все-таки простыл. Температура поднималась и снова падала, будто волна колотились о ржавый борт дебаркадера. Вышел на кухню, отрезал хлеб, и – надо же – коркой поцарапал десну. С отвращением выплюнул пропитанный кровью мякиш. Как и предупреждал доктор, кровь не остановилась, подтекала всю ночь сквозь вату. Пластырем десну не заклеишь! Когда тромбоцитов так мало, даже обычная хлебная корка может оказаться смертельно опасной.
Утром собрался в районную больницу, вызвонил такси, но машина пропала по пути. Поехал на электричке в Эберсберг, примерзший к склону Альп городок с бывшим монастырем и старинным замком. Сырой, полутемный барочный собор, постоянно в лесах, как будто хронический больной, молящий Мадонну помянуть его ныне и на смертном ложе. Скорую Яну, теперь безработному, вызывать было не с руки: если болезнь признают неопасной, вызов придется оплачивать самому, а это может стоить больше тысячи евро. Придется потрястись в электричке, где из пассажиров только гулкие сквозняки, а потом полчаса заплетающимися ногами от остановки до опрятной, будто бы собранной из детского конструктора «Лего» клиники. Госпитализировать Яна не спешили, продержали несколько часов в приемном покое. Почему никто не написал стихов-проклятий про этот мир, желчно думал Ян. И все же, после того как пожилая сестра нацедила из вены полдюжины пробирок крови, – положили в одиночную палату, под капельницу с антибиотиком, чтобы погасить горячку. Нейтрофилов – пять процентов от нормы, тромбоцитов еще меньше. Температуру сбили, но ни нейтрофилы, ни тромбоциты восстанавливаться не спешили, гемоглобин упал до тридцати трех единиц.
Слова «апластическая анемия» впервые прозвучали во время утреннего обхода. Недостаточность, или отсутствие костного мозга. Легкая форма апластической анемии может пройти сама, но чтобы прошла тяжелая – это маловероятно. Медицинский справочник лаконичен: «Средняя продолжительность жизни больных тяжелой апластической анемией составляет 3-5 месяцев, и только каждый пятый живет больше одного года. Сверхтяжелые случаи аплазии имеют еще более худший прогноз». Там же указаны две возможности лечения: пересадка костного мозга и имуносупрессивная терапия. Если решиться на пересадку костного мозга, нужно искать донора, а где его взять, если даже с родной сестрой совместимость не полная? И даже если найти, то из пяти мужчин возраста Яна после пересадки костного мозга выживет один. После имуносупрессивной терапии, объясняет доктор, шанс больше в три раза, правда, жизнь долгой не будет: отключается механизм, ответственный за остановку бесконтрольного роста клеток, механизм этот защищает от рака, но ведь Яну нужно, чтобы клетки росли. Вырасти-то вырастут – но лейкемия! Поговорка прямо про лечение чумы холерой. А пока – переливания крови, красные пластиковые мешочки с консервами эритроцитов, белесые – с тромбоцитами. Пластиковая пуповина – трубка капельницы, из таких в детстве мастерили рыбок и чертиков, прокрашивая их изнутри йодом или зеленкой, – соединяет с кровяными консервами, чьей-то чужой полуживой кровью, которая на время станет твоей, твоей жизнью; поэтому и ты становишься не вполне собой, не вполне человеком, человекоконсервом, перетекаешь в мир кентавров, химер, сфинксов, да и вампиров, кстати. А вот лейкоциты, нейтрофилы никак не перелить, иммунная система или своя, или ее нет. Вот и нет ее. Реакция на каждого возможного переносчика заразы – волна ужаса.
Через неделю во время утреннего обхода молодой специалист неопределенного профиля, похожий не то на вратаря популярного местного клуба, не то на полицейского из фильма про спасение мироздания, в последнюю секунду говорит, что в клинику поступил коммерческий пациент: богатая бабушка оплачивает услуги больницы сама, а не по страховке, так что придется перебраться в общую палату или в мюнхенскую горбольницу, там как раз есть отделение онкологии-гематологии.
Ян, не раздумывая, принял предложение о переводе в Мюнхен. За два часа оформили бумаги и вызвали карету «скорой помощи». По дороге Ян разговорился с санитарами, юной крепкой женщиной с волосами цвета спелой пшеницы и парнем, похожего на нее, но помладше. Работа очень трудная, сказали они, вчера вот пришлось нести тяжелое тело по узкой крутой лестнице с пятого этажа. Рабочий день ненормирован, вызовы и по ночам бывают, каждый день – боль, крик, страх, страдание. Маленькая зарплата. Но – работают. Потому что спасают людей. Не в переносном смысле, а просто и непосредственно.
Желтые павильоны мюнхенских городских клиник раскинулись между парком на левом берегу Изара, испещренном тропинками, которые по ночам играют в веревочку, свиваются, путаются до состояния спагетти в тарелке, и парком Луитпольдхайн с крутыми холмами. Холмы эти искусственного происхождения, под ними руины домов, разбомбленных в сорок пятом. Клиники, до сих пор по-щегольски современные, добротные, свидетельствуют о временах, когда все было настоящим.
Яна положили в просторную палату со сводчатым потоком. Окна выходили на юг, как и во всех остальных палатах. Ян смотрел на старые деревья, завидуя силе, вытягивавшей их, заклиная свои кроветворные клетки расти. Костный мозг как деревья, малое как великое, изнутри как снаружи – твердил он на вдохе и на выдохе. Но деревья не могли пробудиться от гнетущего сна, серые полосы на белом листе, части иероглифа, значения которого не разгадать. Страшный мир снежинок, белых кристаллических паучков, высасывающих теплую кровь, прорывался в палату через кашель соседа. Господин Люгенбольд – пятидесятилетний владелец небольшого автопарка из деревни по ту сторону автобана. В тех местах выращивают несъедобную картошку, вся она идет на шнапс. Господин Люгенбольд то и дело по четверти часа заливается кашлем, наружу лезет мокрота и густая белая пена. Судя по акценту, он то ли из Трансильвании, то ли подунайский шваб. Любит поговорить про правильно-неправильно. «Тебе, Ян, нужно родить детей, иначе кто будет выплачивать нам пенсии». Какая, к чертям, пенсия, если тебе помирать!
В ватно-марлевой повязке не заснешь, а снять в прибое непрерывного кашля – задохнешься не от повязки, так от страха. Забравшийся с головой под одеяло складывает оригами из обрывков сна. Иглистые шары – репейник микромира, полупрозрачные колбочки, извивающиеся мельчайшие змейки таятся на листьях салата, на кожуре яблок, в рыбе, яйцах, мясе, некипяченом молоке, сыре с плесенью и без. Съедобное сжалось до вареного, жареного да пареного, обязательно мягкого. Кровь уходит через малейшее повреждение десны как речная вода по правому рукаву, тогда кожа становится прозрачнее, а губы – бледнее.
Пункцию костного мозга из задних гребней подвздошной кости взяли на пятый день под местной анестезией. Оглушенная кость превратилась в неорганику, в горную породу; это уже не кость, это толща магматической формации, которую бурят в поисках рудоносных жил. Откуда там костный мозг? Нашли костную ткань, жиры, клетки стромы – не было только кроветворных клеток. Сверхтяжелый случай аплазии, смертельный диагноз.
Это как если сорвать стоп-кран в поезде дальнего следования – пассажиры и чемоданы падают вперемешку со своих полок, – сорвать стоп-кран и сойти посреди сумеречной степи. Не хочется проваляться последние недели жизни на казенной койке. Ян собрал вещи и зашел попрощаться в ординаторскую. Дежурная сестра пыталась запретить ему уходить, но Ян был непреклонен, у нас демократическое государство, и вы не имеете права удерживать гражданина вопреки его воли. Только роспись на больничном бланке: «Беру ответственность за собственную жизнь на себя». Важнейшая роспись в жизни.
Дышалось снаружи хорошо, Яна поприветствовали отбившиеся от стаи снежинки и сырые городские огни. Задыхаясь на каждом двадцатом шаге, с маревой повязкой на лице, полупрозрачный от обескровленности, он улыбался. Это не ваша жизнь, не хозяйничайте! Вам я уже доверял, уже жил для вас. Она моя, и я буду по своему жить. Жив – приеду, обнимусь с подругой, поставлю Боуи или T-Rex, а помирать стану – пойду помирать в лес.
Полночь на скорую руку подшивала вчерашний день к завтрашнему. Электричка приметывала стежками внакидку застиранные пригороды со словно нарисованными домиками. Дом Яна то ли рос из болота, то ли тонул в нем. Да и дом ли, не грибница ли плесени в форме дома? За пять десятилетий строительный раствор так и не просох. Кусты прорастали сквозь влажный вымывающийся бетон, по весне из стены вовнутрь тянулись зеленые ветки. Хозяйка дома, художница, восьмидесятилетняя гречанка Халица, была родом из Александрии. Детство ее пришлась на времена цветения и увядания многоязычного города, сороковые-пятидесятые, излет эпохи египетского королевства. Каково инфанте в двенадцатикомнатном лабиринте на улице Шериф-Паша среди друзей и подруг отца: богачей, поэтов, колдунов, нимф, красавице, похожей на лепесток шафрана в шербете, потерять в раз все! «Свободные офицеры» захватили власть в пятьдесят втором и изгнали греков. Как Халица оказалась под Мюнхеном, Ян не знал. Ее холсты, где зеленым по зеленому были изображены руины, тоже не выдавали секрета. Яну запомнился один: выветривающийся ангел из песчаника.
Тяжелые портьеры цвета мирта скрывают соседского глаза покой вещиц с запутанным прошлым, сокровища барахолок, строчки непрочтенных книг, неестественные позы печальных католических святых, невидимые пруды тоски и черной желчи, поросшие, как водорослями, реальной, настоящей плесенью. Вещи то увеличиваются, то уменьшаются в такт учащенному неровному пульсу в висках, кружась в танце с головной болью. Порой кажется, что предметы сделаны из плотного страха, и если перестать бояться, то они растают.
Это кладбище того, чему не бывать, – его дом. Ян мог валяться сутками на матрасе и наблюдать за трудами паука, слушать рок шестидесятых или Баха, гулять с Алисой среди серых сугробов, от этих нехитрых занятий на душе становилось так легко, как легок полет одуванчикового пуха. Есть ли надежда? Кощеевой иглой Ян вколол пару месяцев назад смертоносное снадобье, и теперь надо было эту кощееву иглу добыть и сломать.
Инструкция по применению рибовирина предписывала пользоваться эффективными контрацептивными средствами во время лечения и в течение семи месяцев после его окончания. Следовательно, за семь месяцев после окончания приема препарат выводится окончательно? И костный мозг может начать восстанавливаться? Это шанс! Слышите, шанс! Только дожить до цветения яблони, потом появятся розы, а где розы, там и кровь, поется в песнях.
«Никто тебя не проклинал, – в трубке звенит голос водуна, принца Дагомеи. – Но предки тобой недовольны». Когда все посыпалось: умер кот, обанкротилась фирма, и эта болезнь – Ян прислал ему свою фотографию. «Выживешь ли? Выживешь! – засмеялся водун. – В Храме Света в Бенине принесем жертву твоим предкам: козла, пару петухов. Тогда предки скажут, что делать». Ян отказался, со своими предками он сам разберется. К тому же пописал бумагу, что берет ответственность за свою жизнь на себя.
«Я» – это кожа. Индивидуальное, то, что отделяет «еще-не-я» внутри, мясо, требуху от «уже-не-я» снаружи.
Из полупрозрачного тела Яна выступали острова, архипелаги гематом: сначала сизые, потом расцветали красным, желтым, зеленым, розоватым и медленно, очень медленно погружались в белесый студень. Внутренние кровоизлияния останавливались так же неохотно, как и внешние. А когда уровень гемоглобина падал и не возвращался, Ян сквозь сумрак обескровленного мозга разглядывал в окно инвалида у фонтанчика из аспидного сланца. Ян завидовал инвалиду: он живой и будет жить дальше. Яну оставалось лишь цепляться за то, что он видит, чувствует, как за якорь в мире живых.
Pаз в несколько дней Ян ездил на переливания. Чем реже переливать кровь, тем лучше, так думал он. После каждой трансфузии Ян становился чужим самому себе, циркулирующая в нем жизнь превращалась в чужую, враждебную. Каждая клетка тела была отвратительна и выла, орала, как больной зверь. С каждым разом организм научался успешнее отторгать чужеродные кровяные тельца, росло количество антител, перелитая кровь быстрее разрушалась, переливать приходилось все чаще. Отношение объема требуемой крови к промежутку между переливаниями Ян представлял как равнобочную гиперболу. Если расчеты верны, то продержаться можно месяца три, потом линия гиперболы взлетит вертикально.
Память подобна улью, приторной матрице с шестигранными ячейками, полнящейся прошлогодним солнцем. Несколько месяцев назад, в бесконечный ноябрьский вечер Ян и Алиса прогуливались по рождественскому рынку, и коренастый розовощекий пасечник, продававший восковые свечи, подарил им банку липового меда из соседней рощи. Хотел ли он этим жестом привлечь покупателей, или просто шевельнулась душа простеца из деревни, где поля охраняют не пугала, а круцификсы? Неважно. Именно ради таких подарков, чтобы дарить, получать их, и хотелось выжить. Еще хотелось дожить до яблоневого цвета – но весна не наступала и не наступала. Доживешь до цветения яблонь, шептала Алиса, обняв его, и свежие яблоки в сентябре попробуешь, много раз еще!
Эллинский гоплит – февраль – мечет копье по прямой, идет к месту, где оно вонзилось в мокрую землю, в замерзшую грязь подо льдом, снова мечет копье, снова проходит отрезок серой бесконечности и так далее, никогда не доходя до горизонта, никогда не возвращаясь. Лес начинался сразу за домом, но теперь, пропитав стены, вошел вовнутрь, и дом вдохнул полными легкими запах талого снега и опилок. Или это Ян пропускает запах через все тело? Талый снег пахнет детством, и, как младенцы на прогулке держатся за веревку с кольцами, так и за этим запахом гуськом из мира первых воспоминаний, грунтовых вод, питающих душу, в мир настоящего топают цветки мать-и-мачехи. Там горизонт – зеркальная амальгама, грязные проталины – отражение просветов в облачном фронте, а мать-и-мачеха, первое удивление в жизни Яна, – отражение северного, вполнакала, солнца. Оттуда бегут черные холодные ручьи с бензиновыми разводами, набирая силу. Столько же и еще два раза постольку проживет – и научится строить бумажные корабли. Ян опускается на колени и целует желтый пушистый цветок.
Отец прислал открытку с рисунком Кандинского: продолговатое синее пятно с желтым полуободом, поперек россыпь рангоутных деревьев, прямые паруса собраны, латинский парус на грот-мачте раздувается ветром, черные тревожные кляксы и лодка улыбкой. Глупо было бы умереть, так и не походив под парусом, не вырастив из бумажного корабля настоящую бригантину.
К десяти на переливание. Электричка несется по ленте мебиуса в бесконечных серых сумерках. Шлепок, ватно-марлевая повязка крепится резинкой на ушах. Схорониться от чужого кашля, как солдату от стрельбы и бомбежки! Иногда закашливается один пассажир, кашель переходит ко второму, пятому, и вот уже все бронхи в вагоне заходятся в лае, словно стая, настигшая добычу. Колонизация патогенами желтоватого воздуха электрички. Замедленное кружение мельчайших капель мокроты. На выходе Ян тащится через лестничный пролет. Отдышаться бы. Встречная старуха, глядя на него, покачивает головой, понимает, каково, если сердце. За угол и зигзагом мимо корпусов. Формалиновый душок. На крыльце отделения онкологии-гематологии, как всегда, будто на страже, скелетик в тапках и трениках. Ему чуть за тридцать. Скелетик опирается на штатив с мешочками крови. Мир помят от его взгляда, коверкающего предметы, чтобы высвободить из-под них солнечный луч – солнца нет уже пару месяцев. На вытянутом лысом черепе шерстяная шапочка. Он курит, значит – существует. Мокрый снег на вдохе, мокрый снег на выдохе.
После процедур – в февральские сумерки. По тоннелям переходов под Мариенплатц в мареве энергосберегающих ламп убегают, как буквы черновика, тысячи лиц. Тысячи ртов на все лады произносят что-то, пузырьками всплывающее к поверхности. Никто никого никогда не расслышит. Пьяный подросток со смазанным лицом замечает ватно-марлевую повязку, тычет указательным пальцем, орет: «У него СПИД»! Был бы СПИД – помер бы. Не гнев, не ярость, а сам прозрачный поток жизни, как в замедленной съемке, разворачивает верхнюю часть тела Яна, подымает левую ногу над полом, вверх колено – до уровня пояса, раскручивает опорную правую, распрямляет ударную ногу на уровне лица незадачливого обидчика. Все тело – сплошная мышца. Стоп! Ян сам не знает, как это произошло, откуда силы, он падает в открытую дверь подошедшего поезда и зажмуривается.
Хрустнули все кости. На секунду возникло призрачное чувство, будто бы костный мозг заработал. Кровавый прилив в висках. Пульс за сто. В раковине черепа шумит красный океан. Каждый удар отдается глухой болью. Кто там стучит, не переставая, ломится вовнутрь? Грудь сдавлена, голова плывет от ядовитых испарений, курящихся над трясиной страха. Миллионы литров ужаса под рыхлой неверной коркой из продуктов полураспада непрожитого. Страшно отключиться. Пока душа скитается в дурманящих лабиринтах лимба, бедное сердце решит отдохнуть и успокоится навеки. Оно уже неделями носится на американских горках, ритм извивается, как разрезанный червяк. В такие ночи спать нельзя, лучше измерить шагами зенитные углы сумерек, побеседовать с собственным страхом, заглянуть гадине в глаза. Вот они. Это страх тканей, клеток, умных вихрей ДНК, язык иммунной системы, голос самой плоти. Он переползает из костного мозга в головной, по частям, с каждым ударом сердца, прокладывает себе пути, ветвящиеся темные тоннели.
Ян одет во все красное, как священник в пасхальную ночь, – так тело, окруженное багряным, впитывает цвет, рождая красное из красного в красном. Сегодня он выбрал рубаху под шестидесятые, в малиновый цветок на багровом поле. Кружевные рюши на груди. Покупая, не чуял за ближайшим поворотом роковой болезни. Обидно умереть, не поносив обновы.
Здравствуй, отсутствие человека! На крыльце отделения нет паренька в шерстяной шапочке, курившего здесь каждый день. Почему они ни разу не заговорили? Почему так и не познакомились? А ведь могли сдружиться, и именно Ян мог быть лучом, которого парень искал. Жив ли? Все живы! Все наши невстречи – встреча. Ян пожал невидимую руку и прошел в амбулаторию.
Он занял место в кресле для трансфузии, рыжая веснушчатая сестра нашла вену и, не с первого раза, оставив синяк с пятицентовую монету, вогнала иглу. В кресле напротив у господина Люгенбольда мешочек с кровяным препаратом был почти пуст, еще немного – и к нему в вену потечет пустота. Ян кивнул – общаться не хотелось – и уставился в окно. Краем глаза он видел, как господину Люгенбольду сняли капельницу, тот поднялся, сделал неверный шаг в сторону и стал грузно оседать на пол. Лицо с темными прожилками задрожало, будто оно было посторонним предметом, маской из высохшей дряблой кожи. Рот сам задвигался, пытаясь поведать напоследок нечто важное, но в этот момент господин Люгенбольд стал разваливаться на буквы так и не произнесенного текста.
Мартовские недели были подобны растущим ветвям: день – зеленая почка, следующий день – побег. Время распрямлялось по золотому сечению, вверх, в стороны, пускало отростки, распространялось по пифагоровой спирали, делилось, шумело под дождями, тянулось навстречу лучам. Гипербола не взлетала. Снег начал сходить, и почва сулила счастье: скоро Ян ляжет на теплую летнюю землю, в лопухи под звездами. За что ему даровали жизнь высшие силы? За просто так, незаслуженно, таков узор на песке от одной из волн никогда не останавливающегося океана.
Нестрогий католический пост был на исходе, наступала Страстная Пятница. Из кропильниц при входе вычерпывали святую воду и вытирали их насухо. Святые поблескивали сусальным золотом. Короли с мантией из толстого слоя пыли с укором и сожалением смотрели на туристов, выглядящих даже как-то богомольно в этом тусклом свете. Алтари и лики святых задрапированы черным. Собор готов к вечернему исполнению баховских «Страстей по Матфею». Зацветала яблоня.

die zukunft… Übersetzung Irina Bondas

die zukunft blickt auf den jungen
schneebedeckte kilometer seeoberfläche kubikkilometer
gefrorenen nebels luft wasser und erde küssen sich
nicht das feuer – die spiegelung im schwarzen see – frost
bindet die atome meines körpers gefühlt ist er nasser
schnee aber brennt
eine feuerleiter bei minus vierzig dann ziehen wir eben
vierzig ab
der unförmige körper verwischt die traktorenspur
zersetzt die zeitung
auf der ersten seite das pflanzenfront-manifest weiter
mit meldungen von sabotageakten und anhaltendem
partisanenkrieg

Pfingstrose. Übersetzung Irina Bondas

weißt du noch die pfingstrose
korallenrot unbemerkt
bei jeder umdrehung
der gilbenden sonne
verblassend wie der verstand
der schleier über den adern nur
des nachts feuervogel
am grünen ufer steigt
ans träge blumenblut
wasser
sein gesang grell
rundförmige bemalung
an der oberfläche der vase
reicht nicht bis zum unteren rand
in einem jahr das blütenblatt
im öligen see des erinnerns
wir unter wasser
untief in ewigkeit